Неточные совпадения
В канаве бабы ссорятся,
Одна кричит: «Домой идти
Тошнее, чем на каторгу!»
Другая: — Врешь, в
моем дому
Похуже твоего!
Мне старший зять ребро сломал,
Середний зять клубок украл,
Клубок плевок, да дело в том —
Полтинник был замотан в нем,
А младший зять все нож берет,
Того гляди
убьет,
убьет!..
«Что бы я был такое и как бы прожил свою жизнь, если б не имел этих верований, не знал, что надо жить для Бога, а не для своих нужд? Я бы грабил, лгал,
убивал. Ничего из того, что составляет главные радости
моей жизни, не существовало бы для меня». И, делая самые большие усилия воображения, он всё-таки не мог представить себе того зверского существа, которое бы был он сам, если бы не знал того, для чего он жил.
Он покраснел; ему было стыдно
убить человека безоружного; я глядел на него пристально; с минуту мне казалось, что он бросится к ногам
моим, умоляя о прощении; но как признаться в таком подлом умысле?.. Ему оставалось одно средство — выстрелить на воздух; я был уверен, что он выстрелит на воздух! Одно могло этому помешать: мысль, что я потребую вторичного поединка.
Я до сих пор стараюсь объяснить себе, какого рода чувство кипело тогда в груди
моей: то было и досада оскорбленного самолюбия, и презрение, и злоба, рождавшаяся при мысли, что этот человек, теперь с такою уверенностью, с такой спокойной дерзостью на меня глядящий, две минуты тому назад, не подвергая себя никакой опасности, хотел меня
убить как собаку, ибо раненный в ногу немного сильнее, я бы непременно свалился с утеса.
Так точно думал
мой Евгений.
Он в первой юности своей
Был жертвой бурных заблуждений
И необузданных страстей.
Привычкой жизни избалован,
Одним на время очарован,
Разочарованный другим,
Желаньем медленно томим,
Томим и ветреным успехом,
Внимая в шуме и в тиши
Роптанье вечное души,
Зевоту подавляя смехом:
Вот как
убил он восемь лет,
Утратя жизни лучший цвет.
Предметом став суждений шумных,
Несносно (согласитесь в том)
Между людей благоразумных
Прослыть притворным чудаком,
Или печальным сумасбродом,
Иль сатаническим уродом,
Иль даже демоном
моим.
Онегин (вновь займуся им),
Убив на поединке друга,
Дожив без цели, без трудов
До двадцати шести годов,
Томясь в бездействии досуга
Без службы, без жены, без дел,
Ничем заняться не умел.
Знайте же, я пришел к вам прямо сказать, что если вы держите свое прежнее намерение насчет
моей сестры и если для этого думаете чем-нибудь воспользоваться из того, что открыто в последнее время, то я вас
убью, прежде чем вы меня в острог посадите.
— Садись, всех довезу! — опять кричит Миколка, прыгая первый в телегу, берет вожжи и становится на передке во весь рост. — Гнедой даве с Матвеем ушел, — кричит он с телеги, — а кобыленка этта, братцы, только сердце
мое надрывает: так бы, кажись, ее и
убил, даром хлеб ест. Говорю, садись! Вскачь пущу! Вскачь пойдет! — И он берет в руки кнут, с наслаждением готовясь сечь савраску.
— Слушай, Разумихин, — заговорил Раскольников, — я тебе хочу сказать прямо: я сейчас у мертвого был, один чиновник умер… я там все
мои деньги отдал… и, кроме того, меня целовало сейчас одно существо, которое, если б я и
убил кого-нибудь, тоже бы… одним словом, я там видел еще другое одно существо…. с огненным пером… а впрочем, я завираюсь; я очень слаб, поддержи меня… сейчас ведь и лестница…
— Штука в том: я задал себе один раз такой вопрос: что, если бы, например, на
моем месте случился Наполеон и не было бы у него, чтобы карьеру начать, ни Тулона, ни Египта, ни перехода через Монблан, а была бы вместо всех этих красивых и монументальных вещей просто-запросто одна какая-нибудь смешная старушонка, легистраторша, которую еще вдобавок надо
убить, чтоб из сундука у ней деньги стащить (для карьеры-то, понимаешь?), ну, так решился ли бы он на это, если бы другого выхода не было?
2-й. Уж ты помяни
мое слово, что эта гроза даром не пройдет. Верно тебе говорю: потому знаю. Либо уж
убьет кого-нибудь, либо дом сгорит; вот увидишь: потому, смотри! какой цвет необнакновенный!
Как донской-то казак, казак вел коня поить,
Добрый молодец, уж он у ворот стоит.
У ворот стоит, сам он думу думает,
Думу думает, как будет жену губить.
Как жена-то, жена мужу возмолилася,
Во скоры-то ноги ему поклонилася,
Уж ты, батюшко, ты ли мил сердечный друг!
Ты не бей, не губи ты меня со вечера!
Ты
убей, загуби меня со полуночи!
Дай уснуть
моим малым детушкам,
Малым детушкам, всем ближним соседушкам.
Сей неожиданный удар едва не
убил отца
моего.
— Можете представить —
убили человека! Воронов, трактирщик, палкой по голове, на
моих глазах — всенародно! Позвольте — что же это значит? Это — аптекарь Гейнце… известный всем!
— И прошу вас сказать
моему папа́, что, если этого не будет, я
убью себя. Прошу вас верить. Папа́ не верит.
Сидя в уборной, Клим Иванович Самгин тревожно сообразил: «Свидетель безумных дней и невольного
моего участия в безумии. Полиция возлагает на дворников обязанности шпионов, — наивно думать, что этот — исключение из правила. Он
убил солдата. Меня он может шантажировать».
«Нет, конечно, Тагильский — не герой, — решил Клим Иванович Самгин. — Его поступок — жест отчаяния. Покушался сам
убить себя — не удалось, устроил так, чтоб его
убили… Интеллигент в первом поколении — называл он себя. Интеллигент ли? Но — сколько людей убито было на
моих глазах!» — вспомнил он и некоторое время сидел, бездумно взвешивая: с гордостью или только с удивлением вспомнил он об этом?
— Ага. Ну, что же? Красивую вещь — приятно испортить. Красивых
убивают более часто, чем уродов. Но
убивают мужья, любовники и, как правило, всегда с фасада: в голову, в грудь, живот, а тут
убили с фасада на двор — в затылок. Это тоже принято, но в целях грабежа, а в данном случае — наличие грабежа не установлено. В этом видят — тайну. А на
мой взгляд — тайны нет, а есть трус!
— На Кавказе отца
моего убили…
«Мне следовало сказать что-нибудь гробовщику; молчание
мое, наверное, показалось ему подозрительным. Да, вот и Плеве
убили…»
— И потом еще картина: сверху простерты две узловатые руки зеленого цвета с красными ногтями, на одной — шесть пальцев, на другой — семь. Внизу пред ними, на коленях, маленький человечек снял с плеч своих огромную, больше его тела, двуличную голову и тонкими, длинными ручками подает ее этим тринадцати пальцам. Художник объяснил, что картина названа: «В руки твои предаю дух
мой». А руки принадлежат дьяволу, имя ему Разум, и это он
убил бога.
— Как, ты и это помнишь, Андрей? Как же! Я мечтал с ними, нашептывал надежды на будущее, развивал планы, мысли и… чувства тоже, тихонько от тебя, чтоб ты на смех не поднял. Там все это и умерло, больше не повторялось никогда! Да и куда делось все — отчего погасло? Непостижимо! Ведь ни бурь, ни потрясений не было у меня; не терял я ничего; никакое ярмо не тяготит
моей совести: она чиста, как стекло; никакой удар не
убил во мне самолюбия, а так, Бог знает отчего, все пропадает!
— Я преступник!.. если не
убил, то дал
убить ее: я не хотел понять ее, искал ада и молний там, где был только тихий свет лампады и цветы. Что же я такое, Боже
мой! Злодей! Ужели я…
— До свидания, Кирилов, — не противоречьте:
убьете меня, если будете разрушать
мой новый идеал искусства и деятельности.
«Что ж? — пронеслось в уме
моем, — оправдаться уж никак нельзя, начать новую жизнь тоже невозможно, а потому — покориться, стать лакеем, собакой, козявкой, доносчиком, настоящим уже доносчиком, а самому потихоньку приготовляться и когда-нибудь — все вдруг взорвать на воздух, все уничтожить, всех, и виноватых и невиноватых, и тут вдруг все узнают, что это — тот самый, которого назвали вором… а там уж и
убить себя».
К тому же сознание, что у меня, во мне, как бы я ни казался смешон и унижен, лежит то сокровище силы, которое заставит их всех когда-нибудь изменить обо мне мнение, это сознание — уже с самых почти детских униженных лет
моих — составляло тогда единственный источник жизни
моей,
мой свет и
мое достоинство,
мое оружие и
мое утешение, иначе я бы, может быть,
убил себя еще ребенком.
— Поправимся?! Нет, я тебя сначала
убью… жилы из тебя вытяну!! Одно только лето не приехал на прииски, и все пошло кверху дном. А теперь последние деньги захватил Работкин и скрылся… Боже
мой!! Завтра же еду и всех вас переберу… Ничего не делали, пьянствовали, безобразничали!! На кого же мне положиться?!
— Об этом мы еще поговорим после, Сергей Александрыч, а теперь я должен вас оставить… У меня дело в суде, — проговорил Веревкин, вынимая золотые часы. — Через час я должен сказать речь в защиту одного субъекта, который
убил троих. Извините, как-нибудь в другой раз… Да вот что: как-нибудь на днях загляните в
мою конуру, там и покалякаем. Эй, Виктор, вставай, братику!
— Марья Степановна, вы, вероятно, слыхали, как в этом доме жил
мой отец, сколько там было пролито напрасно человеческой крови, сколько сделано подлостей. В этом же доме
убили мою мать, которую не спасла и старая вера.
— А хотя бы даже и смерти? К чему же лгать пред собою, когда все люди так живут, а пожалуй, так и не могут иначе жить. Ты это насчет давешних
моих слов о том, что «два гада поедят друг друга»? Позволь и тебя спросить в таком случае: считаешь ты и меня, как Дмитрия, способным пролить кровь Езопа, ну,
убить его, а?
«Слава Богу, кричу, не
убили человека!» — да свой-то пистолет схватил, оборотился назад, да швырком, вверх, в лес и пустил: «Туда, кричу, тебе и дорога!» Оборотился к противнику: «Милостивый государь, говорю, простите меня, глупого молодого человека, что по вине
моей вас разобидел, а теперь стрелять в себя заставил.
Верите ли, господа, не то, не то меня мучило больше всего в эту ночь, что я старика слугу
убил и что грозила Сибирь, и еще когда? — когда увенчалась любовь
моя и небо открылось мне снова!
А знать, что есть солнце, — это уже вся жизнь, Алеша, херувим ты
мой, меня
убивают разные философии, черт их дери!
— Камень в огород! И камень низкий, скверный! Не боюсь! О господа, может быть, вам слишком подло мне же в глаза говорить это! Потому подло, что я это сам говорил вам. Не только хотел, но и мог
убить, да еще на себя добровольно натащил, что чуть не
убил! Но ведь не
убил же его, ведь спас же меня ангел-хранитель
мой — вот этого-то вы и не взяли в соображение… А потому вам и подло, подло! Потому что я не
убил, не
убил, не
убил! Слышите, прокурор: не
убил!
— Я чувств
моих тогдашних не помню, — ответила Грушенька, — все тогда закричали, что он отца
убил, я и почувствовала, что это я виновата и что из-за меня он
убил. А как он сказал, что неповинен, я ему тотчас поверила, и теперь верю, и всегда буду верить: не таков человек, чтобы солгал.
— Боюсь сказать, что поверил. Но я всегда был убежден, что некоторое высшее чувство всегда спасет его в роковую минуту, как и спасло в самом деле, потому что не он
убил отца
моего, — твердо закончил Алеша громким голосом и на всю залу. Прокурор вздрогнул, как боевой конь, заслышавший трубный сигнал.
— Не виновен! Виновен в другой крови, в крови другого старика, но не отца
моего. И оплакиваю!
Убил,
убил старика,
убил и поверг… Но тяжело отвечать за эту кровь другою кровью, страшною кровью, в которой не повинен… Страшное обвинение, господа, точно по лбу огорошили! Но кто же
убил отца, кто же
убил? Кто же мог
убить, если не я? Чудо, нелепость, невозможность!..
Но, может быть, это было вовсе не активное сообщество со стороны Смердякова, а, так сказать, пассивное и страдальческое: может быть, запуганный Смердяков согласился лишь не сопротивляться убийству и, предчувствуя, что его же ведь обвинят, что он дал
убить барина, не кричал, не сопротивлялся, — заранее выговорил себе у Дмитрия Карамазова позволение пролежать это время как бы в падучей, «а ты там
убивай себе как угодно,
моя изба с краю».
— Это я, я, окаянная, я виновата! — прокричала она раздирающим душу воплем, вся в слезах, простирая ко всем руки, — это из-за меня он
убил!.. Это я его измучила и до того довела! Я и того старичка-покойничка бедного измучила, со злобы
моей, и до того довела! Я виноватая, я первая, я главная, я виноватая!
— Запиши сейчас… сейчас… «что схватил с собой пестик, чтобы бежать
убить отца
моего… Федора Павловича… ударом по голове!» Ну, довольны ли вы теперь, господа? Отвели душу? — проговорил он, уставясь с вызовом на следователя и прокурора.
Р. S. Проклятие пишу, а тебя обожаю! Слышу в груди
моей. Осталась струна и звенит. Лучше сердце пополам!
Убью себя, а сначала все-таки пса. Вырву у него три и брошу тебе. Хоть подлец пред тобой, а не вор! Жди трех тысяч. У пса под тюфяком, розовая ленточка. Не я вор, а вора
моего убью. Катя, не гляди презрительно: Димитрий не вор, а убийца! Отца
убил и себя погубил, чтобы стоять и гордости твоей не выносить. И тебя не любить.
Но если уж я так кровожаден и жестоко расчетлив, что,
убив, соскочил лишь для того, чтобы посмотреть, жив ли на меня свидетель или нет, то к чему бы, кажется, возиться над этою новою жертвою
моей целых пять минут, да еще нажить, пожалуй, новых свидетелей?
Но как Богу исповедуясь, и вам говорю: „В крови отца
моего — нет, не виновен!“ В последний раз повторяю: „Не я
убил“.
— Не повинен! В этой крови не повинен! В крови отца
моего не повинен… Хотел
убить, но не повинен! Не я!
Еще хуже того, если он не
убьет, а лишь только меня искалечит: работать нельзя, а рот-то все-таки остается, кто ж его накормит тогда,
мой рот, и кто ж их-то всех тогда накормит-с?
Мои спутники
убивали время разговорами, спали или пили чай, а я занимался своей обычной работой.
— На охоту, — отвечал он. —
Моя хочу один козуля
убей — надо староверу помогай, у него детей много.
Моя считал — шесть есть.
—
Моя его пугай, — ответил он. —
Убей не хочу.
— Нет, — засмеялся он, —
моя хорошо понимай, тебе
убей есть.